***
Это 99-ый, и Иван чувствует себя хорошо и расслабленно в руках Гилберта. Это всё ещё Петербург, и рёбра Ивана всё ещё напоминают стиральную доску, и он всё ещё периодически падает полумёртвым, пока чистит зубы, но. Они справляются. Как-то. В шкафу две футболки с Летовым и старая потрёпанная гитара, а также пижамные штаны Ивана с Горшком на заднице. Они используют две системы Гилберта: для сортировки одежды и для составления расписаний, чтобы не выпасть из потока событий. Иван готовит завтрак на двоих, а Гилберт — мастер по приготовлению самых пышных булочек. Иван периодически плачет, засыпая на мягких уродливых шрамах Гилберта, а Гилберту иногда снится, как он стискивает запястья Ивана, чтобы сломать их, превратить их в месиво крови и костей, просыпаясь взбудораженным и напуганным. Люди Ивана сделали немного хорошего дерьма и немного плохого дерьма, и Иван всё ещё противится оскорбительному послевкусию американских «девчачьих» сиг, что комом застряли в горле, а Гилберт иногда не может сдержать слёз, когда думает о тёмных аллеях Кёнингсберга. Но. Их кот жирный и счастливый . В ванной нет шприцов, и нет старых револьверов. Руки Ивана чистые и здоровые. Гилберт ласкает эти руки. Следы растянутых сухожилий, розоватые кончики пальцев. Сосёт мягко. Иван, конечно, охает и хихикает, и притягивает его ближе. Сердце в его впалой грудной клетке икает и разрывается, всё ещё чувствительное после недавнего дефолта. Они слушают этот сломанный ритм, прижавшись друг к другу ближе, чем следует. — Могу я поцеловать тебя? — спрашивает Иван, и Гилберт отвечает тем, что подставляет губы. Они причудливо мягкие и податливые, позволяющие ему проникнуть даже дальше зубов — хех, нет резцов — дальше Гилбертовского равнодушия. Иван сдаётся, всё его тело сдаётся, растворяется в матрасе. Он мягко вздыхает в поцелуе и не возражает, когда Гилберт заменяет свои губы пальцами. Иван сосёт. Берёт их глубоко с закрытыми глазами практически в нежном наслаждении, позволяет им исследовать нёбу, разыгрывает шоу для Гилберта. Терпеливо ожидает и смотрит из-под опущенных ресниц. Гилберт обводит его губы, щёки и нос, нависая над ними, как белая горгулья, почти сияющая в темноте их крошечного убежища. Под обожающим взглядом Ивана он чувствует себя живым. Футболка Ивана с Цоем падает к футболке Гилберта с Campino, аккуратно сложенной на полу, и руки Гилберта лежат на груди Ивана. Считают рёбра, касаются ключицы и оказываются где-то между. Иван дрожит и беззвучно подставляет оголённую глотку. Зажмуривает глаза и в страхе цепляется за скомканные простыни. Он всхлипывает, когда Гилберт наклоняется и накрывает его губы, как Адамово яблоко. Мягко, дрожаще хватается за нижнюю рубашку Гилберта. Гилберт касается губами этого маленького выступа и проводит языком по широкому шраму, облизывает и дразнит его, чувствуя, как из-за его рук по коже бегут мурашки. Ловит громкий всхлип своими губами и упивается жалким стоном. Они едва начали, а Иван — уже беспорядок. — Дыши, — говорит Гилберт, поглаживая его исхудавшее лицо, скучая по былой мягкости, — или я прекращу. Иван втягивает воздух и хватает Гилберта за грудь. Его сердце поёт ему горгульи песни. Хорошо, здесь хорошо: влажно и ветрено, немного похоже на то время, когда Люд жил в Габсбурге, где все знали, что смущение — лучший способ сохранить тепло. Гилберт обнимает своего болвана, прижимает его раскрасневшиеся уши и челюсть, и Иван отвечает тем, что осыпает его всего поцелуями. Они настолько близки, что практически делят кожу. — Сними штаны, — командует Гилберт, а Иван избавляется от пижамы и нижнего белья и приветствует его в своих руках. Ах, роскошь — иметь диван, а не чопорную советскую кровать, пригодную только для того, чтобы рожать детей раз в год и думать о восхитительном лице Сталина в оставшееся время! Этот диван скрипит и стонет, когда Гилберт перемещает их, и Иван — старик — тоже скрипит и стонет. Ткань скользит по мягкой коже, Иван чуть дрожит и смотрит с таким всеобъемлющим обожанием, с каким Гилберт прихорашивается. Забыты муки и боли в его разорванном и сшитом теле, он снова силён, его грудь полна, а голова держится высоко. Что-то нежное на кончике его языка, что-то... — Dummkopf, — Гилберт смеётся, когда Иван цепляется за него и начинает плакать над его шрамом. — Прекрати немедленно эти сопли. Его руки находятся между бёдер Ивана в тех местах, где они мягкие и бледные. Они исследуют его, опускаются, слегка пощипывают и сжимают, а Иван терпеливо, трепетно замирает. Он мяукает, когда Гилберт ласкает пальцами его едва влажный член, делает странное, застенчивое движение плечами и раздвигает ноги шире. Большой и симпатичный упырь слегка краснеет всем телом. Податливый и отзывчивый под грубыми руками Гилберта. Он вздрагивает, когда мозолистые пальцы Гилберта ласкают его промежность, он вздрагивает, когда они обводят розовую впадинку между его ягодицами. Он… очень мягкий наощупь. Он царапает подушки, пока Гилберт лижет, и дразнит, и растягивает его, кусает руки и губы, пока Гилберт мягко надавливает снаружи. Терпит молча и только подталкивает Гилберта локтём в шею и прячет своё лицо. Ах. — Можешь прикоснуться. И он весь в Гилберте. Грудь, руки, вздымающийся живот, он прижимается ближе, скрещивает ноги на пояснице Гилберта и обвивается вокруг него. Его ледяные кончики пальцев оставляют обжигающие следы на плечах Гилберта, его твёрдые, как камень, пятки слегка прижимаются к его заднице. Он боится сжать её, и Гилберт чувствует влагу на своем плече. Гилберт толкает его в матрас, а Иван мяукает громко и протяжно, и кто-то стучит по их трубам, так что Гилберт останавливается — Иван охает — и толкает его, пока он не оказывается на четвереньках. Хватает его за шкирку, вдавливает в подушку и легко проскальзывает внутрь, потому что он уже выебан, раскрыт, зияет и розовый. — Какие тонкие стены, — бормочет он, и шоу продолжается.***
Это... возможно, 1762, а возможно нет, потому что в ушах Гилберта до сих пор звенит от недавней травмы, а его камзол слишком плотный для душного русского лета. Ванька сидит рядом в белой просторной рубашке — везунчик — и в просторных брюках, а их хороший друг Франциск, который прямо сейчас пьёт чай с творожными изделиями и влюбляет в себя Ваниных девочек, разозлился бы. Но он занят, так что Гилберт тоже расстёгивает свой воротник. В конце концов, кто его осудит: Ванька — практически голый болван — или лошади, которые... ну... лошади? Конюх бродит около их укрытия, и они застывают неподвижно. Тогда Гилберт спрашивает, едва шевеля губами: — Он ушёл? Проявляя впечатляющую ловкость, Ванька выглядывает из-за кустов и делает небольшой знак «да». Сохраняя бдительность, черепашьим шагом они заползают в конюшню. Кобыла Франциска, нежнейший зверь, мягко фыркает в Ванину ладонь и позволяет ему погладить гриву, пока Гилберт пытается открыть маленькую калитку. Вместе они выводят её, и Ванька запрыгивает на неё без седла. — Давай со мной! — подзывает он, и Гилберт запрыгивает. Они, вероятно, слишком тяжёлые для такой лошади, но она с лёгкостью справляется, когда Ванька ведёт её, и практически скользит по дороге. Из-за ветра с Гилберта слетает треуголка, но он тут же забывает об этом, потому что Ванька тресётся от смеха и вздохов в экстазе. — Что за зверь! — восклицает он. — Ах, что за зверь! Кобыла ржёт, как если бы согласилась с этим, и бежит галопом. Она одаривает их: своим разгорячённо живучим телом, своими неизмеримыми силой и скоростью. Ванька громко вскрикивает, и они практически врезаются в какого-то неудачливого прохожего, а Гилберт хватается за Ванины дико трясущиеся рёбра. Ванька цепляется за гриву, как если бы цеплялся за свою жизнь, практически вдавливаясь в сильную шею, и гладит кобылу, успокаивает её, уговаривает немного отдышаться, но она, похоже, занята своей собственной радостью и звонко ржёт, как леди, которой она и является. Они пересекают подворотни и дороги, и им встречаются редкие деревья и пышные поля, а сзади это выглядит так, как будто Ванька размышляет над тем, чтобы сбросить Гилберта, просто чтобы спасти кобылу, но. Она замедляется. Она переходит на рысь. Нежно останавливается и выдыхает, опуская голову. Они слезают с неё, и Ванька целует её умные глаза, а она мягко кусает его плечо. — Какая хорошая девочка! — говорит Ванька восторженно. — Если бы я был её хозяином, я бы жил в её конюшне. Неудивительно, почему Франциск её так любит! — Неудивительно, что он будет визжать как банши, когда не найдёт её! — добавляет Гилберт и хихикает. Ванька тоже смеётся и падает в траву. — Я не хочу, чтобы Франциск был зол на меня, — говорит он, надув губы. Гилберт бросает в него пучок травы. — Тебе следовало задуматься об этом раньше. Он до сих пор злится с того раза, когда ты сказал, что тебе нравится запах помытой коровы. — Мне и лошадиный нравится, — говорит Ванька лучезарно, и Гилберт смеётся над ним. Они точно сейчас пахнут лошадьми. Они вместе лежат в траве, представляя, как Франциск рвёт на себе волосы в скорби над его драгоценной лошадью, и Ванька перекатывается поближе и начинает тыкать в нос Гилберта стебельком травы. Гилберт также тычет в него, и они катаются в траве, играюче пощипывая друг друга, пока они не остановятся, хихикая и задыхаясь. Гилберт сейчас может многое ему простить, потому что Бог был достаточно добр, чтобы послать ему Mirakel, и сейчас Гилберт святой. Он хлопает по плечу Ваньку, отталкивает его, растягиваясь на траве. Солнце уже обжигает его белую кожу, но, с другой стороны, здесь мирно и тихо. Наполовину поджаренные кузнечики скребут струны крохотных скрипок, тёплая земля сонно дышит под ним. Ванька в своём спокойном настроении, и иногда — только иногда — Гилберт готов признать, что он не так плох. Не так плох, пока Ванька не открывает свой большой тупой рот. — Мой новый император, — говорит он, растягиваясь на животе и болтая ногами, — очень сильно тебя любит. — Понятное дело, я очень красивый. — А Фридрих— нет. Гилберт охает, оскорблённый, но Ванька продолжает болтать. — У нас его портрет в Большом зале. Довольно большой в том месте, где раньше висела Лиза. Она была гораздо милее, позволь мне признаться. Ах, Гилберт понял. По его мнению, Фриц выглядел чертовски хорошо на этих картинах: они запечатлели его умный острый взгляд и королевский разрез челюсти. — Все, чьи глаза когда-либо видели моего короля, благословлены самим Богом, — утверждает Гилберт, подняв нос кверху. — У него достаточно юных благословлённых солдат, не упоминая сам Фредерсдорф, почему и русские должны быть? Ах, Франциск приложил к этому руку: Ванька никогда не интересовался жизнью других правителей, кроме своих собственных. Гилберт скалится и думает сказать ему парочку ласковых, чтобы напомнить о том, где его место, но новости и слухи распространяются в Европе со скоростью ветра и приобретают чудовищные размеры. — Подумай о том, чего ты хочешь, — говорит Гилберт, отворачиваясь от его наивного взгляда, — и не донимай меня попусту. Ванька хихикает сзади и, судя по звуку, катается и резвится, превращая свою белую рубашку в светло-зелёную. Камзол Гилберта тоже уже запачкался, но, если вы спросите его, пятна от травы гораздо терпимее, чем от крови. Он выдыхает всей своей душой и просто разрешает себе погрузиться в эту спокойную тёплую почву — другое тело, такое отличное от его собственного, устало и кровоточит. Фриц, его Фриц, они вырвали свою свободу с зубами, ногтями и Божьей волей. Они так благословлены, им так везёт, только их удача даёт Гилберту, как свободному человеку, право впитывать летнее солнце здесь. Он полон благодарности: спасибо Тебе, Всемилостивый Бог, за нового Ваниного императора, очевидно, влюблённого в него, ведь он повесил портрет Фрица вместо портрета предшественника. — Хорошо, что твой новый император достаточно умный, чтобы осознать гений моего короля, — говорит он в небо. — Иначе мы бы разорвали вас на куски. Шуршание, хихиканье. Толчок. — Ты ему нравишься больше, чем я! — говорит Ванька легкомысленно. — Он заставил меня преклонить колени перед его портретом и сказал, что заставил бы меня переспать с тобой, если бы захотел! Что! Очевидно, довольный выражением ужаса на лице Гилберта, Ванька смеётся и переворачивается животом кверху. — Я сказал, что в Ад покроется льдом, когда кто-то из нас согласится! — щебечет он. Думает немного и ухмыляется. — Он бы первым об этом узнал. Гилберт смотрит на него широко раскрытыми глазами, изображая задумчивость для пущего эффекта и для того, чтобы Ванино лицо потеряло это тёмное созерцание и стало насмешливо осторожным: — Знаешь, если подумать, ты не настолько плохо выглядишь. Конечно, чудесный облик Елизаветы всегда будет иметь место в моём ожесточённом сердце... — Ты спятил?! — ... Но она уже не молода, и любой время от времени испытывает жажду плоти... — Гилберт! Ванино лицо такое возмущённое, что Гилберт хихикает, перекатываясь по земле. Он ударяет Ваньку по плечу и говорит: — Успокойся. Я ненавижу твоё лицо. И Ванька — поцелованный солнцем Ванька — с медовыми кудрями, по какой-то необъяснимой причине выглядит довольным и полным облегчения.