ID работы: 14711269

Тебе одному решать (что реально)

Слэш
Перевод
R
Завершён
18
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
18 Нравится 3 Отзывы 5 В сборник Скачать

You alone decide (what's real)

Настройки текста
      Уже испачканные осенней отвратительно хлюпающей грязью каблуки Гилберта громко стучали выверенными шагами. Цокающие немецкие туфли со сверкающей кожей, новый шерстяной костюм из толстых синих нитей — работа и заслуга его брата. Гилберт достаточно соответствует типажу советского человека: выглядит опрятно, но не совсем — лучше никогда не выделяться слишком сильно. Особенно сейчас, когда человеческая жизнь гораздо дешевле, чем его новый костюм.       Пахнет как будто мочой, кошками и кошачьей мочой, а ещё чем-то сладким, и на узкой лестничной площадке сидят сонно и лениво детки, напоминая воробьёв. Накуренных воробьёв со вздыбленными перьями. Взгляд Гилберта скользит от сальных уродливых ирокезов, бесстыдно обнажённых коленей до согнутой алюминиевой ложки, одной на всех — достаточно сложно искоренить в себе коммуниста, а? Ложка покрыта чем-то тёмным, и Гилберт достаточно соответствует типажу человека времён Перестройки, чтобы понимать, что это такое.       — Эй, папочка, — вяло говорит один человек из этой неприметной флоры, — куда ты идёшь в таком хорошем костюме?       Он растягивает слова, увязает в них, едва шевеля языком. Всё в нём медленное, все они медленные.       — Я выгляжу как папочка для тебя? Занимайтесь своими делами, — просто говорит он, — джентельмены. Леди.       — Мы не сделали ничего плохого, — кто-то возражает, но вновь размыто и медленно. Время практически остановилось здесь, за этой тонкой металлической дверью со вмятиной от тяжёлого ботинка, оно ползёт, в отличие от времени в Берлине, где оно бежало так быстро, что хлестало Гилберта.       — Посмотрим, — говорит он и стучит. Один раз, два. А, так дверь открыта. Под скучающие взгляды он проскальзывает внутрь, в маленький вестибюль под три квартиры. Позволяет бурлящему больному чувству в кишечнике вести его туда. Один сильный толчок в верх и таран костлявым плечом — дверь тяжело стонет и открывается. Пахнет кошкой и сигаретным дымом: помятые пачки «Стюардессы» и «Примы», а ещё «Ligeros», редко открываемая пачка махорки, которая забивает ноздри и которую Брагинский с любовью называет «мой яд». На маленьком туалетном столике полно этого мусора, и Гилберт видит ясно как день Брагинского, приходящего домой и немедленно хватающего сигарету, зажигающего её и делающего затяжку. Нетерпеливо тушащего её и берущего ещё одну, и ещё одну, пока его плечи не опустятся, а вся его необъятная фигура не свернётся в самой себе калачиком. «Время точно не пощадило его», — думает Гилберт, встряхивая полную пепельницу.       Пол пыльный, ботинки бережно убраны в сторону. Пальто аккуратно вывешены в ряд. Здесь некому осуждать, и никого не видать, но здесь почти так же чисто, как в солдатских бараках со строгим начальником. Гилберт снимает и убирает свои туфли, пробирается в крохотную покрытую трещинами квартиру, ноги в носках шлёпают по старому паркету. Кто-то чувственно хрипло просит сегодня отдохнуть от скрипучего чистого Протона. Гилберт на самом деле плохо помнит голос Джонса, но думает, что он вполне мог бы звучать именно так.       Он задевает пустые тарелки на маленькой кухне и встречается с источником кошачьего запаха: крохотной серой тенью зверя с порванным ухом и чёрным сердцем на маленькой морде. Он, худой и костлявый, скорбно плачет и обвивает ноги Гилберта. Он рыдает над предложенными рыбными консервами, как голодающий. Вероятно, так и есть.       — Тебе следовало сожрать своего хозяина, — говорит Гилберт, присаживаясь к нему на корточки и чеша его за ухо. — Уши, губы, ну, ты знаешь. Коты в наши дни ни черта не смыслят в выживании.       Он не отвечает. Его тонкие рёбра слегка подрагивают, и Гилберт оставляет его на самого себя.       Ему не приходится долго искать: это однокомнатная квартира с большим окном и старым диваном, заваленным — ха! — забытыми книгами. «Архипелаг-Гулаг» лежит близко к стене, очевидно, брошенный туда в приступе раздражения. Такое можно понять, Гилберт тоже ненавидит эту книгу. Он просовывает голову в ванную комнату и, да, он там. Труп. Длинный костлявый труп в клетчатой рубашке и джинсовом комбинезоне, втиснутый в ванну, как сложенная пополам лестница с торчащими голубоватыми ногами. Рука трупа лежит на груди с длинной забытой сигаретой.       Гилберт громко выдыхает.       — Вставай, ублюдок, — говорит он и даёт ему сильную пощёчину. Растрёпанная голова безжизненно и тяжело качается в сторону. Гилберт прикладывает два пальца под острую челюсть — живой, просто уснул или без сознания. Руки покрыты гноем и нарывами. Обкуренный.       — Посмотрите на него, — Гилберт злорадствует, переполненный злым удовольствием. — Ты уже сдох, а? Или просто напился до беспамятства? Встречай гостя, ну же!       Его голос будто взрывается и прыгает в этом маленьком пространстве, пока не увязает медленно в густой апатии. Брагинский тут без сознания, возможно, умирает и, конечно, тащит всех за собой. Тащит за собой Гилберта.       «Anyone could be a brand new love», — настаивает Джонс откуда-то из холла.       Душевая лейка гремит и извергает ледяную грязную воду прямо в копну сальных кудрей, и Брагинский вздрагивает, трясётся заржавевшими рёбрами, заржавевшими коленями и бугристыми локтями. Рука порывисто поднимается и засовывает с отточенным мастерством сигу в рот.       — Какого? — говорит Брагинский, моргая влажными ресницами и роясь в карманах своего комбинезона. — Какого чёрта тебе нужно?       Он вытаскивает прекрасную «Zippo» — такую неуместную — с красивой филигранью, и бесполезно щёлкает.       — Вижу, тебе дарили подарки, — говорит Гилберт, ухмыляясь. — Кто дал тебе эту прелесть? Джонс?       Брагинский кувыркается в ванне, как проснувшийся медведь, и возвращает звонко суставы на свои места, сонно щурясь:       — Кто, блядь?       — Джонс, — любезно повторяет Гилберт. — Приятный парень. С сильной хваткой. Надрал тебе задницу в Холодной войне?       — В жопу Джонса, — заявляет Брагинский и выпадает из ванны, пока Джонс советует следовать своим чувствам. Гилберт громко фыркает и наклоняется, наблюдая за горбатым кровоточащим носом и сонными слипшимися веками.       — Ты съел кота?       — Кого, блядь?       — Кота. Серый зверь, двадцать два фунта ярости?       — А, — говорит Брагинский, садясь и рассматривая свои голые ступни. — Он умер, думаю. Не помню. Может, убежал.       — Твой новый кот — скелет.       — Кто?       — Кот.       Глаза Брагинского немного проясняются. Он спотыкается, ползёт на четвереньках, встаёт на слабые ноги, охает «Кот!» и пытается покинуть ванную только для того, чтобы его колени подкосились. Он снова падает, ударяясь о раковину локтём, а затем челюстью, пока не сворачивается в неприглядную кучу вокруг ног Гилберта.       Гилберт вздыхает.       — Ты, — говорит он, поднимая Брагинского за подмышки, — катастрофа. Как ты вообще так долго продержался?       — Я продержался, — соглашается Брагинский, смотря, как его длинные ноги выпрямляются и переступают порог. — Как-то. Всё ещё жив. Как-то.       Он скулит, перебирая синеватыми пальцами лицо, запрокидывает голову и смотрит на Гилберта. Извивается и снова скулит, а Гилберт бросает его в середину холла. Брагинский немедленно сворачивается калачиком и хватается за голову, хныча. Почему бы тебе ещё не поплакать тут, придурок! А, он уже плачет. Гилберт пинает его ногой, но тот не отвечает. Просто протяжно стонет с дрожащими пальцами.       Гилберт не обращает на него внимания, внимательно оценивая бедную обстановку. Им придётся, по крайней мере, купить кровать и другой рабочий стол. Вероятно, парочку кресел, некоторые безделушки для кухни. Возможно, Гилберт сможет вытащить Брагинского из этого захолустья: это место дерьмище. Почему здесь нет горячей воды в конце осени? Он бродит по квартире, переступая не шевелящегося на полу Брагинского, открывает шкафы и ящики, пытается представить там свои вещи. Кот громко мяукает, вкладывая в этот оглушительный звук все силы, и скребётся о штаны Гилберта.       Брагинский тоже мяукает, но гораздо более жалко, и Гилберт истерично смеётся и ложится рядом с ним. Взъерошивает его сальные кудри и хватает его за беспечно оголённую шею. Брагинский вздрагивает, но не сопротивляется.       — Вставай, — говорит Гилберт без жалости. — Прекрати ползать в грязи. Каждый раз, когда я думаю, что ты не можешь пасть ниже, ты удивляешь меня.       Брагинский облизывает губы и шепчет:       — Я всегда в самом низу.       И Гилберт смеётся. Это правда, стопроцентная правда. Он даже не может пожалеть его, потому что нет ничего, чего бы он не видел раньше. Эти синеватые вены, эти проколотые руки, эти раны от иглы, что не попала в вену и теперь струится под кожей — всё это Гилберт видел и лечил в какой-то момент своей долгой жизни. Отчаяние преследует Брагинского, наполняет его, окутывает его как дорогая мантия, и это такой же известный факт, как и его горбатый нос. Оно приходит, и уходит, и снова приходит, так что если вчера он забрал себе половину неба, то сегодня он втиснут в маленькую коробку на краю Петербурга.       Брагинский шаг за шагом распознаёт его: его туманные глаза натыкаются на его ступню, ногу, карман, бледное плечо, отполированные пуговицы и задерживаются на его лице. Медленно-медленно понимание и осознание заменяют тупое бездумное состояние.       — Гилберт? — говорит он. Гилберт мычит. Брагинский поднимается, опираясь на дрожащие руки, изучает лицо Гилберта. Не веря. На грани счастья. С коротким всхлипом он наваливается, сдавливая Гилберта своими одеревеневшими конечностями, передёргивается, прячется в его шее, бормоча что-то невнятное и плаксиво хныча. Внутренности Гилберта сжимаются и переворачиваются, и он не отвечает на это полуобъятие.       — Почему, — плачет Брагинский, не способный успокоиться, — почему ты здесь, Гилберт, почему?       Гилберт улыбается и вырывает своё плечо. Наклоняется ниже, смотря в его заплаканное опустошённое лицо.       — Потому что, — говорит он, сдерживая закипающий гнев. — Потому что ты опустил меня и втоптал в грязь. Потому что ты выслал моих людей и испоганил моё сердце. Потому что ты проник в мои вены и под мою кожу и выбросил, как старые носки, и ты смеешь спрашивать, кусок дерьма, почему я приползаю к тебе? Ты привязал меня к себе, не выгляди удивлённым.       Брагинский внезапно вопит крокодиловыми слезами, хватает руку Гилберта своими болезненно потными руками и держит её. Подрагивающими губами он оставляет поцелуй — один — отчаянный и полный боли. Он продолжает плакать, и икать, и хватать ртом воздух, и прижимается к Гилберту своим опустошённо заржавевшим телом. Его не волнует мотивация Гилберта и не волнует, что Гилберт с радостью остался бы в Берлине, если бы его брат не был более свободен и продуктивен без Гилберта рядом, если бы его людей не было меньше, чем людей его брата, если бы глаза Люда не были полны облегчения каждый раз, когда Гилберт выходил из их дома. Его не волнует. Гилберт здесь — вот, что для него самое важное. Гилберт, кусочек его старого мира, центр нового мира, здесь. Заливаясь омерзительным пением жадной, наглой и великой душой Гилберта.       Брагинский мягко всхлипывает, кудри лежат на его груди, а сам он ищет руки Гилберта, поднимает голову, чтобы неловко приложиться ртом к подбородку Гилберта, и Гилберт отталкивает его.       — Успокойся, — ворчит он. — Посмотрите на него, и он называет себя Россией. Сопливый пиздюк , каким ты всегда был, буквально ничего не изменилось за восемьсот лет. Вот, высморкайся...       Это 93-ий, и Брагинского при возрождении с кровью и огнестрельными ранениями крестил человек, у которого не было никакого права этого делать.

***

      Это 99-ый, и Иван чувствует себя хорошо и расслабленно в руках Гилберта. Это всё ещё Петербург, и рёбра Ивана всё ещё напоминают стиральную доску, и он всё ещё периодически падает полумёртвым, пока чистит зубы, но. Они справляются. Как-то. В шкафу две футболки с Летовым и старая потрёпанная гитара, а также пижамные штаны Ивана с Горшком на заднице. Они используют две системы Гилберта: для сортировки одежды и для составления расписаний, чтобы не выпасть из потока событий. Иван готовит завтрак на двоих, а Гилберт — мастер по приготовлению самых пышных булочек. Иван периодически плачет, засыпая на мягких уродливых шрамах Гилберта, а Гилберту иногда снится, как он стискивает запястья Ивана, чтобы сломать их, превратить их в месиво крови и костей, просыпаясь взбудораженным и напуганным.       Люди Ивана сделали немного хорошего дерьма и немного плохого дерьма, и Иван всё ещё противится оскорбительному послевкусию американских «девчачьих» сиг, что комом застряли в горле, а Гилберт иногда не может сдержать слёз, когда думает о тёмных аллеях Кёнингсберга. Но.       Их кот жирный и счастливый . В ванной нет шприцов, и нет старых револьверов. Руки Ивана чистые и здоровые.       Гилберт ласкает эти руки. Следы растянутых сухожилий, розоватые кончики пальцев. Сосёт мягко. Иван, конечно, охает и хихикает, и притягивает его ближе. Сердце в его впалой грудной клетке икает и разрывается, всё ещё чувствительное после недавнего дефолта. Они слушают этот сломанный ритм, прижавшись друг к другу ближе, чем следует.       — Могу я поцеловать тебя? — спрашивает Иван, и Гилберт отвечает тем, что подставляет губы. Они причудливо мягкие и податливые, позволяющие ему проникнуть даже дальше зубов — хех, нет резцов — дальше Гилбертовского равнодушия. Иван сдаётся, всё его тело сдаётся, растворяется в матрасе. Он мягко вздыхает в поцелуе и не возражает, когда Гилберт заменяет свои губы пальцами. Иван сосёт. Берёт их глубоко с закрытыми глазами практически в нежном наслаждении, позволяет им исследовать нёбу, разыгрывает шоу для Гилберта. Терпеливо ожидает и смотрит из-под опущенных ресниц. Гилберт обводит его губы, щёки и нос, нависая над ними, как белая горгулья, почти сияющая в темноте их крошечного убежища. Под обожающим взглядом Ивана он чувствует себя живым. Футболка Ивана с Цоем падает к футболке Гилберта с Campino, аккуратно сложенной на полу, и руки Гилберта лежат на груди Ивана. Считают рёбра, касаются ключицы и оказываются где-то между. Иван дрожит и беззвучно подставляет оголённую глотку. Зажмуривает глаза и в страхе цепляется за скомканные простыни.       Он всхлипывает, когда Гилберт наклоняется и накрывает его губы, как Адамово яблоко. Мягко, дрожаще хватается за нижнюю рубашку Гилберта. Гилберт касается губами этого маленького выступа и проводит языком по широкому шраму, облизывает и дразнит его, чувствуя, как из-за его рук по коже бегут мурашки. Ловит громкий всхлип своими губами и упивается жалким стоном. Они едва начали, а Иван — уже беспорядок.       — Дыши, — говорит Гилберт, поглаживая его исхудавшее лицо, скучая по былой мягкости, — или я прекращу.       Иван втягивает воздух и хватает Гилберта за грудь. Его сердце поёт ему горгульи песни.       Хорошо, здесь хорошо: влажно и ветрено, немного похоже на то время, когда Люд жил в Габсбурге, где все знали, что смущение — лучший способ сохранить тепло. Гилберт обнимает своего болвана, прижимает его раскрасневшиеся уши и челюсть, и Иван отвечает тем, что осыпает его всего поцелуями. Они настолько близки, что практически делят кожу.       — Сними штаны, — командует Гилберт, а Иван избавляется от пижамы и нижнего белья и приветствует его в своих руках. Ах, роскошь — иметь диван, а не чопорную советскую кровать, пригодную только для того, чтобы рожать детей раз в год и думать о восхитительном лице Сталина в оставшееся время! Этот диван скрипит и стонет, когда Гилберт перемещает их, и Иван — старик — тоже скрипит и стонет. Ткань скользит по мягкой коже, Иван чуть дрожит и смотрит с таким всеобъемлющим обожанием, с каким Гилберт прихорашивается. Забыты муки и боли в его разорванном и сшитом теле, он снова силён, его грудь полна, а голова держится высоко.       Что-то нежное на кончике его языка, что-то...       — Dummkopf, — Гилберт смеётся, когда Иван цепляется за него и начинает плакать над его шрамом. — Прекрати немедленно эти сопли.       Его руки находятся между бёдер Ивана в тех местах, где они мягкие и бледные. Они исследуют его, опускаются, слегка пощипывают и сжимают, а Иван терпеливо, трепетно замирает. Он мяукает, когда Гилберт ласкает пальцами его едва влажный член, делает странное, застенчивое движение плечами и раздвигает ноги шире. Большой и симпатичный упырь слегка краснеет всем телом. Податливый и отзывчивый под грубыми руками Гилберта. Он вздрагивает, когда мозолистые пальцы Гилберта ласкают его промежность, он вздрагивает, когда они обводят розовую впадинку между его ягодицами. Он… очень мягкий наощупь.       Он царапает подушки, пока Гилберт лижет, и дразнит, и растягивает его, кусает руки и губы, пока Гилберт мягко надавливает снаружи. Терпит молча и только подталкивает Гилберта локтём в шею и прячет своё лицо.       Ах.       — Можешь прикоснуться.       И он весь в Гилберте. Грудь, руки, вздымающийся живот, он прижимается ближе, скрещивает ноги на пояснице Гилберта и обвивается вокруг него. Его ледяные кончики пальцев оставляют обжигающие следы на плечах Гилберта, его твёрдые, как камень, пятки слегка прижимаются к его заднице. Он боится сжать её, и Гилберт чувствует влагу на своем плече.       Гилберт толкает его в матрас, а Иван мяукает громко и протяжно, и кто-то стучит по их трубам, так что Гилберт останавливается — Иван охает — и толкает его, пока он не оказывается на четвереньках. Хватает его за шкирку, вдавливает в подушку и легко проскальзывает внутрь, потому что он уже выебан, раскрыт, зияет и розовый.       — Какие тонкие стены, — бормочет он, и шоу продолжается.

***

      Это... возможно, 1762, а возможно нет, потому что в ушах Гилберта до сих пор звенит от недавней травмы, а его камзол слишком плотный для душного русского лета. Ванька сидит рядом в белой просторной рубашке — везунчик — и в просторных брюках, а их хороший друг Франциск, который прямо сейчас пьёт чай с творожными изделиями и влюбляет в себя Ваниных девочек, разозлился бы. Но он занят, так что Гилберт тоже расстёгивает свой воротник. В конце концов, кто его осудит: Ванька — практически голый болван — или лошади, которые... ну... лошади?       Конюх бродит около их укрытия, и они застывают неподвижно. Тогда Гилберт спрашивает, едва шевеля губами:       — Он ушёл?       Проявляя впечатляющую ловкость, Ванька выглядывает из-за кустов и делает небольшой знак «да». Сохраняя бдительность, черепашьим шагом они заползают в конюшню.       Кобыла Франциска, нежнейший зверь, мягко фыркает в Ванину ладонь и позволяет ему погладить гриву, пока Гилберт пытается открыть маленькую калитку. Вместе они выводят её, и Ванька запрыгивает на неё без седла.       — Давай со мной! — подзывает он, и Гилберт запрыгивает. Они, вероятно, слишком тяжёлые для такой лошади, но она с лёгкостью справляется, когда Ванька ведёт её, и практически скользит по дороге. Из-за ветра с Гилберта слетает треуголка, но он тут же забывает об этом, потому что Ванька тресётся от смеха и вздохов в экстазе.       — Что за зверь! — восклицает он. — Ах, что за зверь!       Кобыла ржёт, как если бы согласилась с этим, и бежит галопом. Она одаривает их: своим разгорячённо живучим телом, своими неизмеримыми силой и скоростью. Ванька громко вскрикивает, и они практически врезаются в какого-то неудачливого прохожего, а Гилберт хватается за Ванины дико трясущиеся рёбра. Ванька цепляется за гриву, как если бы цеплялся за свою жизнь, практически вдавливаясь в сильную шею, и гладит кобылу, успокаивает её, уговаривает немного отдышаться, но она, похоже, занята своей собственной радостью и звонко ржёт, как леди, которой она и является.       Они пересекают подворотни и дороги, и им встречаются редкие деревья и пышные поля, а сзади это выглядит так, как будто Ванька размышляет над тем, чтобы сбросить Гилберта, просто чтобы спасти кобылу, но. Она замедляется. Она переходит на рысь. Нежно останавливается и выдыхает, опуская голову. Они слезают с неё, и Ванька целует её умные глаза, а она мягко кусает его плечо.       — Какая хорошая девочка! — говорит Ванька восторженно. — Если бы я был её хозяином, я бы жил в её конюшне. Неудивительно, почему Франциск её так любит!       — Неудивительно, что он будет визжать как банши, когда не найдёт её! — добавляет Гилберт и хихикает. Ванька тоже смеётся и падает в траву.       — Я не хочу, чтобы Франциск был зол на меня, — говорит он, надув губы. Гилберт бросает в него пучок травы.       — Тебе следовало задуматься об этом раньше. Он до сих пор злится с того раза, когда ты сказал, что тебе нравится запах помытой коровы.       — Мне и лошадиный нравится, — говорит Ванька лучезарно, и Гилберт смеётся над ним. Они точно сейчас пахнут лошадьми. Они вместе лежат в траве, представляя, как Франциск рвёт на себе волосы в скорби над его драгоценной лошадью, и Ванька перекатывается поближе и начинает тыкать в нос Гилберта стебельком травы. Гилберт также тычет в него, и они катаются в траве, играюче пощипывая друг друга, пока они не остановятся, хихикая и задыхаясь. Гилберт сейчас может многое ему простить, потому что Бог был достаточно добр, чтобы послать ему Mirakel, и сейчас Гилберт святой. Он хлопает по плечу Ваньку, отталкивает его, растягиваясь на траве. Солнце уже обжигает его белую кожу, но, с другой стороны, здесь мирно и тихо. Наполовину поджаренные кузнечики скребут струны крохотных скрипок, тёплая земля сонно дышит под ним. Ванька в своём спокойном настроении, и иногда — только иногда — Гилберт готов признать, что он не так плох. Не так плох, пока Ванька не открывает свой большой тупой рот.       — Мой новый император, — говорит он, растягиваясь на животе и болтая ногами, — очень сильно тебя любит.       — Понятное дело, я очень красивый.       — А Фридрих— нет.       Гилберт охает, оскорблённый, но Ванька продолжает болтать.       — У нас его портрет в Большом зале. Довольно большой в том месте, где раньше висела Лиза. Она была гораздо милее, позволь мне признаться.       Ах, Гилберт понял. По его мнению, Фриц выглядел чертовски хорошо на этих картинах: они запечатлели его умный острый взгляд и королевский разрез челюсти.       — Все, чьи глаза когда-либо видели моего короля, благословлены самим Богом, — утверждает Гилберт, подняв нос кверху.       — У него достаточно юных благословлённых солдат, не упоминая сам Фредерсдорф, почему и русские должны быть?       Ах, Франциск приложил к этому руку: Ванька никогда не интересовался жизнью других правителей, кроме своих собственных. Гилберт скалится и думает сказать ему парочку ласковых, чтобы напомнить о том, где его место, но новости и слухи распространяются в Европе со скоростью ветра и приобретают чудовищные размеры.       — Подумай о том, чего ты хочешь, — говорит Гилберт, отворачиваясь от его наивного взгляда, — и не донимай меня попусту.       Ванька хихикает сзади и, судя по звуку, катается и резвится, превращая свою белую рубашку в светло-зелёную. Камзол Гилберта тоже уже запачкался, но, если вы спросите его, пятна от травы гораздо терпимее, чем от крови. Он выдыхает всей своей душой и просто разрешает себе погрузиться в эту спокойную тёплую почву — другое тело, такое отличное от его собственного, устало и кровоточит. Фриц, его Фриц, они вырвали свою свободу с зубами, ногтями и Божьей волей. Они так благословлены, им так везёт, только их удача даёт Гилберту, как свободному человеку, право впитывать летнее солнце здесь. Он полон благодарности: спасибо Тебе, Всемилостивый Бог, за нового Ваниного императора, очевидно, влюблённого в него, ведь он повесил портрет Фрица вместо портрета предшественника.       — Хорошо, что твой новый император достаточно умный, чтобы осознать гений моего короля, — говорит он в небо. — Иначе мы бы разорвали вас на куски.       Шуршание, хихиканье. Толчок.       — Ты ему нравишься больше, чем я! — говорит Ванька легкомысленно. — Он заставил меня преклонить колени перед его портретом и сказал, что заставил бы меня переспать с тобой, если бы захотел!       Что!       Очевидно, довольный выражением ужаса на лице Гилберта, Ванька смеётся и переворачивается животом кверху.       — Я сказал, что в Ад покроется льдом, когда кто-то из нас согласится! — щебечет он. Думает немного и ухмыляется. — Он бы первым об этом узнал.       Гилберт смотрит на него широко раскрытыми глазами, изображая задумчивость для пущего эффекта и для того, чтобы Ванино лицо потеряло это тёмное созерцание и стало насмешливо осторожным:       — Знаешь, если подумать, ты не настолько плохо выглядишь. Конечно, чудесный облик Елизаветы всегда будет иметь место в моём ожесточённом сердце...       — Ты спятил?!       — ... Но она уже не молода, и любой время от времени испытывает жажду плоти...       — Гилберт!       Ванино лицо такое возмущённое, что Гилберт хихикает, перекатываясь по земле. Он ударяет Ваньку по плечу и говорит:       — Успокойся. Я ненавижу твоё лицо.       И Ванька — поцелованный солнцем Ванька — с медовыми кудрями, по какой-то необъяснимой причине выглядит довольным и полным облегчения.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.