ID работы: 14538269

Хворь

Слэш
NC-17
В процессе
8
Горячая работа! 2
reechkaa бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 16 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

Глава 1

Настройки текста

И целомудренно и смело,

До чресл сияя наготой,

Цветет божественное тело

Неувядающей красой

А. Фет

      Троллейбус дергается, останавливается, раскорячившись посреди кольцевой дороги, и Минхо летит вперед, тормозя ладонями о переднее сидение. На кончике сухого языка рассыпается соль, а на губе бутоном набухает капля рубиновой крови - он рвет нижнюю, что до того кропотливо уродовал, отдирая тонкий слой белесой кожи зубами. Кровь слизывается, а в холодных пальцах сминается проездной билет. Несчастливый. Не повезло в билете - повезет в любви, говорила его бабушка каждый раз, когда маленький Минхо расстраивался не сходящимся на сереющем клочке бумаги цифрам. Минхо сегодня не везет ни в билете, ни в любви, ни в чем-либо еще.       От Минхо уносится время, будто тот собирается его прикончить. А ему нужно лишь схватить его покрепче и держать в руках, пока он не доберется до корпуса. Но оно лишь хохочет, проносясь мимо исполосанных дождем окон яркими ранцами курьеров, дребезжащими капотами машин, бегущими под грибными шляпками зонтов школьниками, и с чавканьем подошв в грязи уносит за собой все надежды Минхо успеть на просмотр. Хоть в петлю лезь!       От встряски лицо искажается гримасой зубной боли, брови дрожат и норовят столкнуться у дуговой переносицы, словно падающие друг на друга башни, а внутри все валится, как с полок при землетрясении. Теперь там сплошной кавардак из органов и покореженных надежд похлеще бардака в комнате мальчика-подростка. Минхо-то точно знает - он с ними живет.       Каждый ноябрь, когда прохлада становится мерзкой и застигает даже дома, город окончательно накрывает плотной сине-серой простыней измятых облаков, успевшей изваляться в ноябрьской вездесущей грязи, а еще недавно пыльный, сверкающий на солнце асфальт становится скользким, раскрашенным грязными проблесками осенних листьев, будто рассыпанных разноцветных цукат, все воскресные репетиции классического танца Минхо переносятся в старый, насквозь промерзший корпус хореографического училища на Богом забытой улице, закинутой в самую даль лабиринта центра города, куда из интерната Минхо ведет одинокий троллейбусный маршрут номер четырнадцать.       Ходит этот троллейбус раз в десятилетие. А если и ходит, то абсолютно не соблюдая расписания, подобно наглому старику, решившему, что, пожив на свете достаточно, правилами можно начать пренебрегать.       От резкой остановки его холодные стекла дребезжат в темно-зеленой затертой годами металлической оправе, как пораженные старением руки. Прочные тросы, будто корабельные, с грохотом ударяются о дряблое туловище, а коричневые кожаные лавки скрипят под людьми, оживающими от толчка и начинающими ерзать на потертой коже, вертя сонными угрюмыми головами, дабы понять, что происходит.       Серебристая морось отчаянно царапает грязные стекла, отбивая беспокойный ритм, что в то же время отбивает нога Минхо о разрисованный грязевыми узорами пол. С остановкой троллейбуса он понимает - с концами опоздал. Рука, сжимающая клочок билета, с силой впечатывается в сидение, оставляя на потертой коже вмятину. В горле, как истерзанном наждачкой, разрывается до того растущий ком. В глотке булькает. Минхо беспомощно хрипит, захлебываясь тревогой. Кажется, с ней он проглатывает собственный язык.       Руки трясутся от холода и приближающегося нервного срыва, но держат телефон, разрывающийся от звонков и сообщений партнерши. Отвечать стыдно. Что ей сказать: «Вонён, сорян, я тут немного проспал и заодно всего лишь загубил всю твою жизнь»?       Мысли о том, что же он наделал, лишь заставляют руки и ноги трястись сильнее, объятое холодом тело утопать в поту, от которого синтетическая подкладка куртки липнет к лопаткам, а впалые щеки рдеть, будто все его чувства и эмоции сплавились в выжигающей мысли тревоге и оставили на них ожоги цвета крови.       Дождь все бьется, стучась в окно, прося впустить, будто буйный бывший, неспособный принять, что все кончено. Но люди в троллейбусе его не слышат или лишь делают вид и не удостаивают вниманием. Только вертят головами и переговариваются растревоженными голосами, будто голуби, которых спугнули с насиженного места, пока водитель в вырвиглазно оранжевом жилете, терзаемый сыплющимися с грозного неба дождевыми иглами, мечется около коченеющего тела троллейбуса, пытаясь его починить - как будто этому ржавому ведру с болтами что-то поможет.       Минхо хочется слиться с креслом и раствориться в серой обивке. Что угодно - лишь бы не знать разочарования его первой жизненной катастрофы. Лишь бы не быть здесь и сейчас.       Самое отвратительное - он сам во всем виноват.              Самое отвратительное - он уже ничего не может с этим поделать.              Самое отвратительное - раствориться не выйдет. Хоть умри он в попытках. Лучше бы он и правда умер, чем опоздал на просмотр для выпускного и, скорее всего, самого важного в жизни спектакля.       Трепетный стук дождя, рвущегося в относительно теплое нутро транспорта, не утихает, гул разрозненных голосов нарастает, матерящаяся жилетка за окнами скачет и мельтешит, а телефон в руке норовит сломаться под напором беспокойных рук. За землетрясением следует взрыв.       Минхо вскакивает с места, как поднимаемый взрывной волной. Изнутри жжет, уши закладывает щедрыми слоями ваты. По стенкам разлетается плоть беспомощной тревоги, оголяя пылкое сердце. Сидеть заложником обстоятельств больше нет сил. И стекольным осколком из оконной рамы он вылетает из раскрытой водителем передней двери на черный асфальт. Едва не падает и не разбивается, поскальзываясь на грязи, но силой натренированного гибкого тела остается на ногах и пускается бежать. Капли стучат кропотливо, вколачивая стройные штырьки в капоты машин на пути, - дождь не утихает, а только назло Минхо, вдавливающему его грязными подошвами в крохотные щели в земле, расходится. Но у Минхо нет права остановиться - хотя бы потому, что он потратил на этот гребаный балет тринадцать лет жизни.       Ветвистая молния хлещет небо, разрывая бетонный свод зигзагом, и треск небес подгоняет Минхо хлыстом, как нерадивую лошадь.       Он вбегает в корпус, минуя пост охраны на скорости, в девять утра кажущейся охраннику чем-то сродни телекинезу. С него водопадом льется черная вода, плодя под собой все новые и новые озера на пути к танцевальному залу. Минхо карабкается по каменной лестнице, перепрыгивая через обитые серые глыбы ступеней, даже не задерживаясь мечтательным взглядом, как это делает обычно, ни на кованых перилах, ни на стройных колоннах, ни даже на пылающем позади лестницы витраже. По ступеням лишь проносится торопливый топот сапог.       Слетая с лестницы, Минхо оказывается в зале второго этажа, затянутым пепельным туманом света. На ходу стягивает куртку и бежит к зеркалам, растянувшимся полотном по боковой стене. Привычные тихие разговоры, что плодятся под ними, на полу, перед просмотрами или репетициями, когда там сидят танцоры, плоский стук пуантов о паркет, девчачий бессильный перламутровый смех и тревожные урчания животов в зале витают призраками - все уже ушли. Минхо слышит только всхлипы.       Внутри все съеживается, будто мерзкий холод ноябрьского черного утра добрался до его внутренностей даже сквозь кирпичные стены. Это его вина.       Одинокая лебединая фигурка сидит в изящном страдальческом изгибе у зеркальной стены, подвернув под себя ногу толщиной и длиной со ствол молодой березки, укрытую плотной розовой гетрой. Она плачет. Мраморные кисти прикрывают осунувшееся рисовое лицо с большими выпученными глазами, из которых на Минхо никто не смотрит, а лишь падают слезы на вразлет стремящиеся ивовыми ветвями ключицы, икрустируя искрящимися каплями такую же розовую, как гетры, кофту на молнии. Он представлял, что стоит ему подняться, и Вонён налетит на него с кулаками и криками, но ее тело вместо приступа ярости переживает оглушающе тихую истерику на полу.       Минхо подлетает к ней, с болезненным грохотом падая на колени, бросает спортивную сумку вместе с курткой в сторону, даже не видя куда, и накрывает ее хрупкое тело своим - мокрым и отчаянным.       – Господи, прости… – Голос, придавленный виной, не может выкарабкаться из глотки и лишь скребет хрипом по стенкам горла.       Их черные макушки - его мокрая, как из-под душа, и ее подрагивающая с идеальным пучком сливаются в одну, пока Минхо обнимает Вонён. Стоит ему прижаться к ней, и из нее вместо всхлипов со слезами начинают литься разрывающие легкие рыдания, будто он и она - струны с ладами, что до того были врозь, но теперь их вновь прижимает друг другу, и возрождается звук - лающий плач. Он выгоняет из залы призраков былого человеческого радостного присутствия, а от зеркал отражаются только рваные вздохи и треск надежд на будущее.       Этот просмотр - не просто просмотр на ведущие партии в спектакль, который в их училище ставят для отчетного концерта в конце каждого учебного года. На этот раз это часть выпускного экзамена, по которому будут оценивать все семь лет учебы в училище. На него по традиции придут хореографы-постановщики крупных театров, чтобы рекрутировать самых выделяющихся в свои труппы для работы после грядущего выпуска. Наиболее действенный способ выделиться и запомниться - станцевать ведущую партию. На просмотр которой Минхо опоздал, упустив шанс, как для себя, так и для своей партнерши. Теперь им не светят ни театры, ни оценка за экзамен выше удовлетворительно. Только безликое место в кордебалете где-то на задворках сцены, если не в темноте кулис до конца карьеры и, может быть, если несказанно повезет, редкое солирование в захолустной богадельне, которую театром назвать язык не повернется, как ты его ни крути.       И ради этого они пожертвовали нормальной юностью, пропахав в танцевальном зале всю сознательную жизнь?       А Минхо, вопреки ужасу, кончине танцора в жалком кордебалете и унизительной бедности, жизни в долгах и старой съемной однушке с подтекающим холодильником в виде протухшего куска сала, начинает дышать полной грудью. И совсем не потому, что дыхание наконец успокоилось после бега.       Минхо не страшно оттого, что эта гибель прекрасного будущего означает потерю жизни, пропитанной танцами, как все его вещи репетиционным потом. Это все, чем он живет изо дня в день, задыхаясь во временной петле из одинаково неприятных и утомительных дней, что похожи пуще всяких капель воды - в полседьмого утра уставшим открыть глаза от трезвона будильника из-за стены в холодную в любое время года комнату интерната, поизучать неизвестно как заляпанный потолок всего в полуметре над головой в поисках ответа на извечный вопрос: “как заставить себя встать?” и “не лучше ли притвориться неизлечимо больным и вообще никуда не идти?”, разумеется встать, потому что права на такую роскошь, как прогул, у Минхо нет, потрепать за ногу храпящего Чонина (но очень аккуратно, чтобы тот не пнул его сквозь сон, и Минхо вместо уроков не оказался в травмпункте, даже если очень хочется), послушать от него проклятья за то, что Минхо его разбудил (хотя тот сам просит его каждый вечер), поругаться из-за ванной с соседом по блоку, который хотя бы сбрил эти штришки усов над губой и прекратил выходить в блок в семейных трусах, обязательно опоздать на классику, потому что слишком долго смотрел в стену сквозь вьющийся над чашкой с чаем пар, получить за это тычок или шлепок, в полудреме водить ногами по полу и слушать претензии по поводу его куриных рук и невыразительной позы, еще более выжатым притащить свое тело на уроки, проспать их все на жесткой парте, которая по комфорту мало отличается от кровати в комнате, иногда получая тычки от Чонина, если нужно создать иллюзию интеллектуальной деятельности, сделать вид, что обед в подвальной интернатской столовке из посредственного жидкого первого, холодного второго с грустной сосиской или котлетой и переслащенного компота может заставить Минхо чувствовать себя человеком после пытки уроками и не хотеть пойти прогуляться через окно третьего этажа, и идти на репетицию, чтобы вместо танцев слушать оскорбления, едкие комментарии о его глухоте, деревянности и получать удары. Что идет после репетиции Минхо помнит смутно - к тому моменту усталость превышает все допустимые пределы, и он просто неведомо как оказывается в своей жесткой кровати, чтобы завтра все повторилось.       И если все это оборвется для него, если больше никогда не придется стоять у станка, чувствуя, как позвоночник скручивается жгутом, а мышцы немеют, если больше никогда не придется со смиренным лицом выслушивать упреки, будто так и нужно, если больше не нужно будет терпеть свое место безвольного и бесправного и убеждать себя, что это нормально, что жизнь так и выглядит, если ты хочешь чего-то в ней добиться, что в “мирских” удовольствиях вроде походов в кино и кафе, дружбе, влюбленностях и компьютерных играх нет ничего кроме деградации, а боль от дисциплины приятна, то Минхо не расстроится. Даже не шмыгнет носом для приличия. И плевать, что балет - единственное, что он умеет и то, на что он потратил тринадцать лет из своих хрупких семнадцати. Правда, он не до конца готов себе в этом признаться.       Как и в том, что проспал он далеко не из-за роковой случайности.       Вонён рыдает в голос, колья слез раздирают ее струнную грудь, проходя насквозь и задевая Минхо. Она захлебывается, но кричит:       – Я..т..бя не…не…на…жу. – Вырывается из розового рта с взрывным кашлем и осколками слезинок, разорвавших слова на жалкие обрывки.       Минхо стискивает острое тело, ветвями врезающееся в кожу, укачивает в руках, заходясь мерным маятником, чтобы унять ее уже сотрясающую здание дрожь и не дать длинным рукам добраться до булькающего горла и разодрать его в кровавые клочья. Прижимает уложенную голову ближе к собственной грудине, не позволяя Вонён биться затылком о зеркало и давая уродовать собственные полосы ребер черными синяками, пока она колотится головой о его тело. Она вся трепыхается в холодных руках, но Минхо продолжает держать ее, шепча в невидимки искренние извинения и проклиная самого себя за одно существование.       Щелкает задвижкой дверь танцевального класса. Та открывается, и взметнувшийся мокрый взгляд Минхо сталкивается со взглядом оценивающим, будто легковушка с нарушителем и полицейская машина на скользкой дороге.       Минхо подрывается с места, оставляя Вонен с рыданиями на полу, и бежит прямиком к высокому стройному мужчине со спортивной кожаной сумкой наперевес. Их новый хореограф.       Он не знает, что говорить, но всеми внутренностями ощущает, что сказать что-то должен. Ради Вонён.       – Извините, – бросает он, как вызов, вместо имени преподавателя, потому что его даже не знает, – я Ли Минхо. Мы пара, у которой был просмотр в пол девятого, но я опоздал. Посмотрите, пожалуйста, хотя бы мою партнершу? Она ведь ни в чем не виновата. Это же я все…       – И вам доброе утро. Как человек я очень ценю ваше желание помочь партнерше, которая из-за вас теперь страдает, – не церемонясь, прерывает его преподаватель, косясь в сторону рыдающей в колени Вонён, и запирает дверь в танцкласс, – но как хореографа меня совершенно не волнует, кто из вас опоздал. Пара не явилась на просмотр в назначенное время - партии ушли более ответственным. Да и каким образом вы себе представляете просмотр девушки без партнера? Мы просто так что ли вас для “Жизели” парами смотрим?       – Но Вонён же лучшая на курсе! Вы не можете не дать ей шанс!       – Молодой человек, вы мне сейчас будете говорить, что я могу, а что нет? – Хмыкнул преподаватель, взметнув брови в удивлении и даже перестав поворачивать ключ в замке. – Продолжите действовать мне на нервы своей наглостью, и я исключу вас обоих из постановки полностью - даже из кардебалета. Это я, будьте уверены, сделать могу.       – Но это несправедливо! – Вскрикивает Минхо. – Она ведь не виновата!       – Мы сейчас в танцклассе или в зале суда? Шли бы вы с таким обостренным чувством справедливости на юридический, а не в балет. Глядишь, там от вас будет больше толку. Если вы, конечно, не опоздаете и на судебное заседание.       – Но вы теряете лучшую приму! Никто не подходит для “Жизели” так, как она.       – Сейчас я теряю только время, слушая жалкие детали вашей безалаберности. – Резной ключ с хрустом доверчивается в скважине. – Всего доброго.       Преподаватель размеренной походкой ладных ног удаляется, изящно заправляя выбившиеся из низкого небольшого хвоста черные пряди за уши и перебирая в проволочных пальцах звенящую связку ключей. Минхо остается прожигать аристократичную спину в черном кардигане.       Кулаки Минхо сжимаются, будто желая зажать в них самого себя, чтобы не пуститься вслед за хореографом и не наговорить ему лишнего (как будто он уже не наговорил!). Лицо расщепляет гнев, обнажая звериный оскал. И за кровавой пеленой Минхо едва слышит, как преподавателя у самой лестницы окликают:       – Хван Хенджин. – И тот, не теряя грации, разворачивается на одних пятках.       В противоположном углу, прислонившись к зеркалу, стоит незнакомец в черном. Он красив и молод. В его позе - нарочито расслабленной, - с руками, обтянутыми кожей высоких перчаток, скрещенными на груди, и полами расхлестанного потертого пальто, стремящимися к глянцевому паркету, засел изощренный аристократ из романов XIX века. Ему был бы впору готический темный особняк с обитателями в виде ноющих ветров, бродящих звуков цепей и старого полоумного садовника, среди которых он бы медленно, но верно сходил с ума от гложущего одиночества и чужого невидимого присутствия. Но никак не полуразвалившееся наследие прошлого века, которое воскресными мучительными для всех, кто здесь оказывается, утрами наполняется танцорами и плохо накрашенными мамочками с гуттаперчевыми детьми, что вместо занятий по балету разносят и без того потрепанные классы. Настолько же, насколько он красив, он неуместен. Будто пантера в стаде газелей. И также этим удовлетворен и сыт.       Он бросает взгляд глаз, черных как ночь, при которой встречаются тайные возлюбленные, в Минхо и тот вздрагивает всем нутром.       Незнакомец в черном без стеснения, с ленной сытостью лапает Минхо аспидными глазами, точно змей. Верхняя часть черни волос, слипшихся в острые пряди, собрана в небрежный пучок на затылке, из которого выбивается пара особо настырных и свирепо бросается в глаза, чтобы расцарапать и перекрыть его вытянутое скучающее лицо. К выбритым вискам стремятся темные линии гордой челюсти, будто узоры на змеиной шкуре. Длинную шею с острым кадыком в виде разбитого сердца обвивает змея - чернильная, впившаяся в песчаную, обласканную тысячами страстных губ кожу. Она выползает из-за тугого ворота чернильной водолазки и вонзает клыки глаз в Минхо вместе с собственным хозяином.       Под неуютным взглядом Минхо хочется опустить глаза в пол. Но он слишком околдован фигурой, очевидно, чернокнижника, чтобы отодрать зрачки от незнакомца. Они смотрят друг другу в глаза.       Хореограф той же ладной походкой, но с искаженным напряженностью красивым, странно побледневшим лицом идет к человеку в черном. Это он позвал его.       Они здороваются, лишь кивая друг другу, даже не пожимая рук, и незнакомец начинает разговор, которого Минхо совсем не слышит, несмотря на почти мертвую залу. По движениям и выражениям лиц он старается понять, о чем они говорят - человек в черном так и не стирает с позы начертанный крест рук, даже не отстраняется от зеркал и не отводит полуприкрытых ленных глаз от Минхо, а новый хореограф прям как натянутая тетива, будто вот-вот должен случиться выстрел. Разговор не из приятных. Говорят они добрые десять минут. Когда незнакомец заканчивает что-то выторговывать, зрачки преподавателя зарываются под веки, лишь бы не видеть человека напротив, он ведет драматическим плечом и выдыхает скопившееся внутри напряжение, потому что оно начинает изводить его до мелкой дрожи. Незнакомец приподнимает уголок лоснящихся губ, усмехаясь - он выиграл их тайный спор.       Хореограф расправляет плечи, задирает острый подбородок выше, ведя себя словно конь, что фырчит и бьет горделивым копытом землю, и разворачивается, но не к лестнице, как того ожидает Минхо, а к нему. И до побелевших костяшек сжимая в руке связку ключей, отчетливо цокая черными каблучками танцевальной спецобуви, проходит мимо Минхо к двери только что запертого танцкласса. На ходу небрежно машет рукой в подзывающем жесте, даже не смотря на Минхо, и с силой загоняет ключ в скважину.       Минхо стоит недвижим. Переводит взгляд с незнакомца, так и не сменившего ленной позы, на ломающего и ключ, и дверь хореографа и обратно и ничего не понимает. Он теряется в смятении, вертя головою из стороны в сторону, будто желая найтись и отыскать на омраченных безжизненным светом стенах и лицах бегущую строку с конкретными объяснениями - что, черт возьми, происходит.       – Я смотрю, вы временем своим вообще распоряжаться не умеете. – Выдыхает преподаватель, прекратив ломать дверь. Она распахивается, приглашая в просторный белый танцкласс с лоснящимися от лака балетными станками.       – Что? – Минхо снова смотрит на него.       – Вы чего там ждете? Я кого в класс позвал? Себя? Живо, оба и без разминки, – чеканит он. – У меня на такую роскошь нет времени.       – Простите, я не понимаю…       – Это я не понимаю: вам надо, чтобы я вас посмотрел, или нет? Если все-таки надо, может мы перестанем тратить мое время и вы станцуете?       До того как Минхо успевает осознать смысл слов, его растерянное лицо, все еще хранящее в ветвяных складках на лбу зудящее бешенство и горькое разочарование, теряет сметенную бледность и разгорается, а сам он подрывается и бежит в кабинет, на ходу стаскивая с ног уличные ботинки. С пола стройной осиной вырастает Вонён, будто она просто ждала этого момента, а не рыдала и, утирая слезы ивовыми прутьями длинных рук, бежит вслед за Минхо в танцкласс.       Они влетают в прохладный кабинет, едва не сталкиваясь в дверях, и путаются в блеклой дымке света, что струится от больших арочных окон, как нежный тюль. Свет танцует и колышется в отражении зеркал, словно от того, что ему в спину вместе с неутихающим дождем дует едва сдерживаемый окнами ветер. Тальк на стеклах отгораживает танцкласс от размытого мира, пока грязные тучи норовят свалиться на просторный кабинет мокрой простыней и укрыть сплошным мраком белые стены, глянцевые станки и паркет, исполосанный светом трех окон.       Но прежде чем на них падает небо, вспыхивает электрический холодный огонь - преподаватель включает свет. За ним проходит незнакомец в черном, но остается в дверях. Он принимает ту же позу - расслабленную и скучающую, прислоняясь к отходящему косяку, и смотрит на Минхо. И это бы должно его смутить, но Минхо едва ли замечает на себе немигающий взгляд.       Ему сейчас совсем не до того - он жмурится, блуждает глазами и разрозненными мыслями в лабиринтах вихляющего света и даже теперь не до конца понимает, что должно вот-вот произойти. Просмотр. Тот самый, вьющийся вокруг него едва ли не всю последнюю жизнь, преследующий неуловимым призраком в словах педагогов, их ударах по не до конца вытянутому носку или не втянутому животу, бабулиных наставлениях когда-то изящной примы, а теперь вселучшезнающей личной диктаторши Минхо, всех предыдущих спектаклях, кровавых мозолях и тринадцати годах боли в мышцах. Его не было, но он чувствовался гнетущей болезнью, что лишает сил изо дня в день и что никак не могут найти, призраком за спиной, что исчезает всякий раз, когда ты оборачиваешься. И вот он здесь.       Но Минхо захлестывает не радость, не страх и даже не волнение, а совершенное, сшибающее с ног ничто. То ли чувств в нем слишком много, чтобы разобрать что есть что, то ли нет совсем.       Он ведь в подробностях представлял этот день: они с Вонён, от которой пахнет лаком для волос и нервным потом, как всегда в розовых гетрах и с безупречной смольной шишкой на макушке, будут молча растягиваться под зеркальной стеной, слушая хруст пуант и торопливые нервные диалоги, прокатятся их имена по застывшей на миг зале, когда их позовут, они войдут в танцкласс, встанут за станок перед зеркалом во всю стену, шумно выдохнут, стряхнув с холодных рук липкий пот и сомнения, посмотрят на себя в растянутом отражении - тонких, граненых, с залегающими впадинами щек на фарфоровых лицах, - ужаснутся, восхитятся и, только ноты коснутся ушей, начнут двигаться непостижимо для простого человека, будто по их телам, до идеальности и тошноты правильным, пропустили электрический ток.       Но Минхо КАМАЗом на полной скорости сбивает с толку странное чувство. Давнее стремление, что он баюкал перед сном годами, теперь покорежено, как разбитая легковушка. Разбухшие края пазлов не сходятся. Минхо и Вонён жмутся к холодной стене, и краем глаза он видит себя в то самое зеркало, – ошалевшие глаза, черные каракули невысохших волос, рядом опухшая красота кроткого и изящного лица Вонён, ее не находящие себе места руки, скатившиеся к жемчужным пуантам те самые розовые гетры. Это неправильно. Он не хочет этого видеть.       Внутри Минхо комом в горле разрастается непонимание, что зажимает его в холодные тиски, и он бежит от тесной потерянности, разбрасывающей ошметки мыслей в разные стороны, к единственному спасению, что знает и видит - в отстраненность. Это все происходит не с ним.       – Так, давайте сразу со вступления Альберта, без адажио Жизель.       Минхо сейчас, кажется, не в состоянии танцевать. Но он движется. Хотя не по своей воле.       За окном на ветреных порогах подпрыгивает драный лист, он летит не зная куда и зачем, не сознавая себя ни листом, ни чем-либо еще, и вся его суть - в движении по воле ветра, как у пули, выстрелившей из пистолета и стремящейся вперед всеми частицами. Так и Минхо, не зная себя, движется вперед: двигает небольшую лавку-реквизит, отходит в правый верхний угол на свою позицию и как удара хлыста ждет лишь прикосновения мелодии.       На нем роятся взгляды четырех глаз - гордый незнакомца и внимательный хореографа, что встал сбоку, у музыкальной установки, и занес палец над кнопкой.       Запевает стеснительная, будто сжимающаяся в колонках скрипка, – и они оба умирают, как Вонён и Минхо, вместе с внутренним смятением, кривыми лицами и непослушными сердцами, и воскресают в чужих телах - Жизели и Альберта, в ком разгорается юная, глупая любовь. И никаких мыслей ни о позициях ног, ни о носках, что нужно тянуть так, будто от этого зависит вся жизнь, ни об улыбках и точках.       Так бы он хотел. Но у Минхо не получается забыть себя, и он остается закованным в собственном теле и сознании, двигаясь не как аристократ Альберт, притворяющийся крестьянином, чтобы влюбить в себя прекрасную Жизель, а как тревожный Минхо, притворяющийся Альбертом, чтобы не опозориться окончательно.       Они танцуют. Умелые мышцы помнят все за рассеянного Минхо и несут его вперед, как тот самый жалкий лист за окном несет ветер, сталкивает его с Вонён, в чьих переливающихся глазах больше нет испуганной девушки, а только смущенная, со спелеющими ягодными щеками, и завороженная красивым юношей Жизель. Струны тревожат ее нутро, но не откликаются в душе Минхо даже дрожью. С волнительной музыкой в них разгорается интерес, и мышцы Минхо поднимают его руки к болезненной фигурке рядом - он тянет ее за руки, как ветер утягивает за собою тонкие ветви, а скрипка тянет стеснительно, - но она уворачивается, потупив живой взгляд, и отходит, перебирая струнными перламутровыми ногами в такт стеснительной скрипке. Его несет за ней, и он вновь поднимает руки вперед. Носки звучно бьются об пол, пока они играют в кошки-мышки, перебегая и перепрыгивая из угла в угол, и, не начиная полноценно танцевать, пока невидимый и заключенный в коробке колонки оркестр не набирается сил, и пока Минхо, так и не ставший Альбертом, тщетно пытается влюбить в себя Жизель. И будь то жизнь, а не танец, у него бы ничего не вышло, но мелодия наливается полнотой и смелостью, и, когда он разворачивает зардевшееся лицо-каплю к себе, вступает теплая уверенность, радостно отбивая звонким треугольником их совместный ритм, - Жизель влюбляется в Альберта.       Плавно, но с очерченной грацией они, держась за руки, двигаются вместе, подлетая над полом на воздушных, будто ничего не весящих ногах. Их плывущие и прыгающие по воздуху силуэты можно накладывать друг друга - и даже тени сольются в единую. С радующейся музыкой плывут острые руки, ноги, грудные клетки, что пока еще мерно вздымаются, и они описывают по классу воздушный круг, раскидывая руки и растягивая в широком прыжке ноги канатом, что трещит с полыми хлопками, когда напряженные ступни вновь касаются пола. Но Минхо коротит и он двигается шарнирно, будто Альберт в нем сопротивляется, и тело приходится ломать в углах и сгибах, чтобы тот подчинился и двигался так, как Минхо нужно.       Жизель рисуется перед ним, перебирая ножками и отбивая пуантами торопливый ритм сердца, перебитого первой любовью, как пулей, и он, увлеченный, подлетает вперед и заключает осиное тело в объятиях. Так говорит ему сюжет: Альберт хочет Жизель, желает обладать ею, как трофеем, - но сам Минхо ничего не ощущает, и в противовес горящему жадной любовью и страстью телу глаза его смотрят как на осточертевшую грязь и серость за окном.       Наконец, Минхо опускается на уставшее колено, преклоняясь перед нежным идеалом Жизель и заканчивая их метания по классу - музыка затихает и с щелчком кнопки обрывается. Заканчивает он, так и не сумев умереть и почувствовать в себе Альберта, а вместе с ним и любовь.       И он рад стать Альбертом, до одури и грядущей гибели желающим обладать Жизель, вот только не знает как. Что чувствовать? Каково это любить? Хотеть? Сгорать и ломаться изнутри от чувств? Так же, как в плохих книгах с приторно-розовым обложками и сомнительными названиями, что его одноклассницы прячут под юбки, когда мимо проходят педагоги? Как показывают в популярных фильмах, которыми вечерами засматривается его бабушка, даже забывая о поставленном на плиту чайнике? Или Минхо все это время врали?       Их обтянутые сухой кожей ребра дрожат, и воздух шумно покидает грудные клетки. Они тяжело дышат. Обмахивают бордовые лица, под которыми разлилась бурлящая молодая кровь, и смотрят в плывущий под ногами пол.       Хореограф, не теряя грации, но с напряженным красивым лицом отходит от колонок и встает напротив согнувшихся в спинах и треугольных коленях Минхо и Вонён. Его руки обвивают станок, как кудрявая лоза, и он, смотря на Минхо из-под срастающихся в галку. Он командует:       – Возьми ее.       Минхо, уже сжившийся с непониманием и растерянностью, только поднимает на хореографа уставшую голову и краем глаза замечает, как незнакомец с не впечатлённым лицом отклоняется от косяка, кивает преподавателю, словно говоря на тайном языке, и уходит.       – Я с собой разговариваю? Подойди к ней и возьми в руки, приобняв.       Получив более четкую инструкцию, Минхо с дискомфортом разгибается и подходит к Вонён, что тут же умирает в его руках, отдавая собственное тело и разум Жизель. Он держит ее за прозрачную талию, как держал всегда - аккуратно, чтобы не разбить столь ценный и красивый сосуд, неловко и с трепетом. Неужели такую хрустальную девушку можно держать иначе?       – Что ты держишь ее как бревно? – бросает в Минхо преподаватель, и тот несколько опешивает, округляя глаза, хотя давно привык к претензиям. – Ты посмотри какая она красивая. А ты ее как полено держишь!       По взгляду и круглым глазам Минхо преподаватель понимает, что тот в свою очередь не понимает ничего, и подходит к ним, беря руки Минхо в свои, несмотря на изящный вид, сильные и крепкие, и обхватывает Вонён открыто и страстно, оплетая талию будто путами.       – Я за тебя на сцене ее держать должен? Соберись и прояви к ней хоть что-нибудь. Это тебе не ведро с говном, а девушка! Чего ты от нее носом ведешь? В глаза ей смотри!       Минхо по привычке выдерживает напор падающих на голову кирпичами претензий - все-таки тринадцать лет в балете, и быстро выполняет то, что просят - держит крепче и смотрит в пуговки зрачков Вонён, пытаясь сдержаться и не отводить взгляд, хотя и удивляется: на просмотрах преподаватели обычно просто смотрят на исполнение и отпускают без критики и поправок, приберегая их до репетиций.       – А ты куда торопишься? У тебя автобус отъезжает? – поворачивается преподаватель к Вонён.       Она опускает опухший взгляд в пол и поджимает губы.       – Идеальная пара! Эта торопится, а этот опаздывает, – выдыхает хореограф, зачесывая выбившиеся волосы назад за уши, расслабляя позу и приспуская забрало строгого собранного преподавателя. – Так, чтобы завтра оба были вовремя - в восемь утра в этом же классе, – Минхо и Вонён переглядываются: какие еще восемь утра в этом же классе? Результаты просмотра должны же вывесить только завтра. Он утверждает их на ведущие партии прямо сейчас?       – Простите…       – Меня зовут господин Хван, а не “простите”.       – Господин Хван, – исправляется Минхо. Он бы съязвил, но ему не нужно еще больше портить отношения с новым хореографом, – но результаты же вывесят только завтра… Как мы можем прийти на репетицию, не зная получили мы партии или нет?       – А решение я принимаю сегодня. И пока вы мне не надоели окончательно, и я его не изменил, прекратите задавать вопросы и идите.       В Минхо что-то разгорается, хотя он еще не понимает что, и вихрем выносит его из танцкласса. Они с Вонён, у которой в широкой улыбке тонут опухшие глаза, задерживаются в дверях, подхватив плюшевые куртки под грудину, и не рискуют выходить. Выпотрошенный хореограф Хван трет виски, облокачиваясь на станок, как на единственную опору, и ловит их благодарные и испуганные взгляды - Минхо и Вонён кланяются, сгибаясь в пояснице ровно пополам и не смея поднять глаза.       – Разогнитесь, – на выдохе говорит он и отчего-то хрипит. – Еще одна подобная выходка и я вычеркну обоих даже из кордебалета, ясно?              Они не выпрямляются и кивают болванчиками на разбитой проселочной дороге.       – Дематериализуйтесь!       Когда так и не разогнувшийся в полный невысокий рост Минхо еле слышно прикрывает дверь в танцкласс, за ней гремит тяжелый кашель. Минхо отбрасывает назад, и он, обессилев, съезжает по двери вниз, оказываясь на полу без собственного ведома. Эмоции пережитого, скомканные чувства, что ему вряд ли скоро удастся осознать, и мысли, мысли, мысли наваливаются на него, еще такого юного и хрупкого, разом. Он едва понимает, что произошло, только и может в онемении молча смотреть вперед, да ничего не видеть.       – И что это было? – спрашивает воздух Вонён, едва сама не рушась на пол.       – Спроси чо попроще.       Какое-то время они молчат, каждый переваривая случившееся. Из-за скомканности просмотра Минхо даже не чувствует радости - они ведь получили партии! Не придется стоять в кордебалете, за оградой из теней, причудливо вытягиваемых софитами, как жеваная жвачка руками ребенка. Не придется жить в унизительной бедности на зарплату рядового танцора в мелком театре и хвататься за любую возможность заработать денег в одном месте, чтобы заткнуть долг в другом. Не придется и разочаровывать любимую бабушку, положившую все на то, чтобы Минхо поступил в лучшее хореографическое училище в городе.       Вот только осознание не приносит ни радости, ни покоя, ни удовлетворения. Для него ничего не закончится.       Минхо чувствует себя во сне: происходящее кажется и реальным, и нереальным одновременно, подозрительно сюрреалистичным и совсем ему неподвластным. Он слаб и беспомощен, потерян в круговерти странных событий и сумбурных чувств. Минхо даже допускает мысль, что давно мертв, потому что по дороге в корпус его на скользкой дороге успел сбить автобус. Или он уснул в сломавшемся троллейбусе?       Из ступора его выводят объятия Вонён - тонкие руки обвивают шею, а острый подбородок, все еще блестящий солью от наскоро утертых слёз, касается плеча.       – Спасибо, – ее голос шелестит. Снова плачет?       – Да ты чего? – он поглаживает шелк туго затянутых волос и чувствует, как ее потряхивает, а сердце в реберной груди, прилегающей к его, отбивает концентрированный счастливый ритм.       – Ты, конечно, мудак безответственный, – ему прилетает по плечу, – но спасибо. Если бы не ты…       – Если и благодарить кого-то, то явно не меня.       Перед глазами змеей выползает образ незнакомца. Минхо не слышал, что выторговал тот молодой человек, но ведь именно после их с хореографом разговора Хван дал им шанс. Должно быть, тот как-то на него повлиял. Вот только зачем? Этот вопрос, как Минхо пока кажется, вынужден остаться без ответа.       – Ну все, не плачь. Ты и так уже опухшая, как рыба тухлая.       Вонён снова несильно стукает его по плечу, смеясь. И тут же ее мягкое лицо принимает серьезный вид, от которого Минхо смеется.       – Еще раз проспишь, я тебе голову оторву, понял?       – Боюсь-боюсь.       – Я серьезно, Ли. Я реально убью тебя.       – Я тебе за это спасибо скажу. Ты только партнера нового уже сейчас начинай искать. Я, конечно, постараюсь не просыпать, но ничего не обещаю…       – Какое же ты говно, а! – и Минхо со смехом срывается с места, потому что Вонён замахивается на него уже ногой и норовит ударить сильнее. Конечно, удар ее не причинит боли, но злить её и раззадоривать детскими догонялками Минхо нравится. Смех и их привычные глупые пререкания дают отвлечься от кавардака в голове и груди.       Минхо с вещами подмышкой бежит к лестнице, но у самого поворота, уже в привычной позе - прислонившись к колонне, - стоит незнакомец и одним взглядом перехватывает Минхо.       – Танцор, постой.       Тот останавливается, как околдованный.       Идущая за ним Вонён вмиг забывается, а от вкрадчивого низкого голоса у Минхо по спине крадутся мурашки, словно его обдало холодным ветром, наконец-таки прорвавшимся сквозь деревянные окна.       – Как тебя зовут?       – А вы кто такой? – дрожит позади голос Вонён. Минхо оборачивается и дает ей условный знак: “Иди, я догоню”. Четыре года в паре не прошли бесследно, и Вонен понимает его без слов, нарочито обходя незнакомца широким полукругом и смотря глазами загнанной в угол мыши.       Минхо же отступает на шаг, а уставшие мышцы поджимаются.       – Так кто вы такой?       – Не бойся, конфетками к себе заманивать не буду. Я не такой дядя, – он выпускает смешок, но вот Минхо отчего-то не до смеха. – Так как тебя зовут?       – А вам зачем?       – За шкафом.       – Не смешно.       – А я и не пытаюсь шутить.       – Тогда я пойду, – Минхо улыбается агрессивно-вежливо и специально, как и Вонен, обходит незнакомца за добрые полтора метра, чтобы тот все понял и отстал.       Минхо никогда не видел таких людей. Как вылезших из книжки. Он даже не в силах его описать - всю жизнь его учили владеть телом, а не словами - хотя именно таким Минхо его и представлял. Он видит его впервые, но чувствует нутром и волосками, встающими на дыбы испуганной лошадью, что тот самый он, сидящий в его голове, приходящий в постыдные и приятные сны, должен быть именно таким. Минхо не способен это понять, собрав сакральный образ из головы, картинку с надменной улыбкой перед ним и чувства воедино, но это его пугает, заставляя все тело напрягаться в готовности бежать. Пугает выдуманность. Таких, как он, не бывает! Как не бывает призраков, Дракул и Лохнесских чудовищ! Иллюзии и книги не оживают, а образы самовольно не вылезают из снов! Снов, о которых ты никому не рассказываешь, храня их в коробке с первой валентинкой и сексуальной фантазией о молодой учительнице рисования. И, если кто спросит, подобных снов у тебя нет и никогда не было, как и утопически красивых людей в них, что то гладят тебя по голове, как послушного пса, то изводят до исступления одним блудливым взглядом черных, будто задымленных глаз. Он то, чего нет, и самое главное - быть не может. Как не может быть ясного смысла жизни или истины о Боге.       Но вот он стоит перед Минхо и смотрит теми самыми черными глазами.       – Ладно, скажу сразу, без прелюдий. Раз ты такой шустрый, – он снова усмехается то ли своим словам, то ли мыслям, но это не похоже не смех - лишь испускаемый мертвым телом воздух, посмертный вздох. – Я скульптор, и мне нужна натура для новой скульптуры - юноша с атлетичным стройным телом, как у танцора. Я надеюсь, дальше объяснять не нужно?       – И с чего я должен на это согласиться? – перебивает Минхо. Он старается выглядеть раздраженным, говорить сквозь зубы и вздыхать - так он устал от этого разговора, но едва унимает внутреннюю дрожь.       – Если бы ты меня дослушал, то понял бы «с чего».       Минхо не находится с ответом.       Ему ничего не мешает уйти - никто его не держит, даже не загораживает путь. Минхо и отвечать не должен, но замирает и в странном для себя, непонятном томлении, как сидя перед сладкой сочной дыней и ожидая разрешения начать жадно есть.       – Ты, конечно, имеешь право отказаться, но есть один нюанс: я очень постарался, чтобы отказаться для тебя было практически невозможно. Ты, видишь ли, идеально подходишь для моих целей, пожалуй, лучше, чем кто-либо из всех, кого я встречал, а я из тех людей, кто всегда добивается того, чего хочет, – его тон холодеет, и Минхо понимает, что тот действительно добивается всего, чего хочет.       – И это по вашему сразу и без прелюдий?       – А ты остряк.       – Какой есть, – Минхо снова вздыхает, стараясь не клацнуть зубами. – Так с чего я вообще должен на это согласиться? Понятнее мне не стало.       – Потому что иначе ты не будешь участвовать в вашем спектакле. Так достаточно понятно?       Слова, что Минхо хочет сказать, застревают в глотке, не успевая коснуться языка, и падают по холодеющему пищеводу вниз. Он редко не находится с тем, что сказать, но теперь стоит опешившим от чужой наглости и поедающего взгляда.       – А вы вообще кто такой, чтобы это решать? – Минхо аж пыхтит. – Можете не напрягаться, врать у вас выходит так себе.       – Да что ты говоришь?       – Но это шантаж! – вскрикивает в Минхо ребенок. Он тут же стыдится и пуще падает перед незнакомцем. Держать себя не получается. Он слишком измотан за сегодняшнее утро, чтобы думать здраво и хоть как-то управлять незрелыми эмоциями.       – И как ты догадался?       – Вы никто, чтобы решать буду я участвовать в постановке или нет!       Незнакомец в усмешке приподнимает бровь. Гнев Минхо его только веселит.       Минхо бы рад пропустить эти глупые запугивания мимо ушей и уйти. Но оставшаяся от просмотра мешанина из чувств, что клубится у него внутри и мутит, воспоминания о странном разговоре этого молодого человека с их хореографом, который все-таки склонил голову пред незнакомцем, и черные гарпуны чужих холодных глаз, что, разрывая, вторгаются в Минхо, мешают ему собраться и прекратить отступать.       – То есть ты все-таки хочешь проверить, не блефую ли я? Можешь попробовать, останавливать не стану. Если что, мастерская моя на этом этаже, в бывшей оранжерее, я там с утра и до вечера каждый день, кроме воскресений. Как проверишь, приходи, буду ждать.       – Вы не оставляете мне выбора!       – Выбор есть всегда. Ты ведь можешь отказаться - просто придется ощутить на себе соответствующие последствия.       – Это все равно шантаж.       – Совершенно верно.       Минхо смотрит на него осоловело, не способный разгадать загадку чужих, скрытых за игривой и опасной маской настоящих эмоций, чувств и мотивов. Неужели он и правда может сделать так, что Минхо лишат партии, и все только ради какой-то скульптуры? Он бы, может, и не отказался от предложения, если бы не образ того, кто его сделал: угрожающий, стреляющий риском из глаз, самодовольный и самоуверенный, в черных высоких перчатках, так похожих на засохшую кровь, в которой он хладнокровно измарал руки по самые локти, с глазами лезвиями и безжизненным смехом. Он колдует над Минхо черным взглядом, с ленной, уверенной искусностью завораживает, обезоруживает, но пугает не меньше, и на его предложения нутро зажимается, пуская по телу дрожь.       Кажется, самым умным и правильным сейчас будет уйти без лишних слов. И Минхо даже старается сделать это, собрав все разрозненные мысли в кулак, подхватив покрепче верхнюю одежду и оторвав застывшее тело от пола, которое к нему пригвоздили гарпуны чужих сверкающих глаз. Он уходит, смотря под ноги, что по ощущениям сейчас откажут.       – Подумай хорошенько, – летит в спину, когда Минхо спускается по серой лестнице. Слова, как бы он того не хотел, пронизывают насквозь.       И он думает. Лежа перед сном в холодной из-за так и не включенного в общаге отопления кровати, закутавшись в тонкое одеяло по самый нос и держа ледяные руки на проваливающемся до позвоночника животе. Сопят соседи по комнате и блоку, кто-то в коридоре шуршит тапками по полу, пока ходит из стороны в сторону, разговаривая по телефону, в комнате за картонной стеной ложка бренчит о стенки чашки с вечерним чаем. Общага кряхтит скрипом кроватей и воет заунывным ветром в щелях деревянных окон. Минхо старается сосредоточиться на звуках чужих жизней, заполнить себя ими до предела, чтобы еще один шорох и голова лопнула, как слишком старательно надуваемый шарик. Лишь бы не думать!       Он понимает, что выбора у него нет. Если незнакомец не шутил (а что-то Минхо подсказывает, что он совсем не шутил), и Минхо лишат партии, то партии лишат и Вонён, чего допустить никак нельзя. Это не ее вина и не ее проблемы - Минхо видел как последние несколько лет она убивалась в танцклассах, растирая ноги до цвета раскаленного железа, как со смирением выслушивала претензии и откровенные оскорбления от педагогов, как становилась прозрачной и начинала походить на уже обессилевшее привидение на грани исчезновения. Он не может лишить ее партии. Минхо скорее убьет себя, чем так ее еще раз подставит. А потому выбора у него нет.       Мысль о том, что, если он сам окажется без партии и где-то в последней линии кордебалета, в его жизни больше не будет никакого смысла, приходит не сразу. Часу на третьем бессмысленного онемения от холода. И он второй раз за день не оказывается ею напуган, вопреки всему здравому смыслу. И лишь бы не пускаться в самокопание и прочие разбирательства во внутренней гнили, он забирается под худосочную подушку, в надежде то ли уснуть в большей темноте, то ли задохнуться.       Минхо лежит без сна до белесого свечения комнаты, будто миру за окном является ангел.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.